Публикации

2002
Никита Алексеев, Ирина Кулик, Живопись ближе к жизни, чем к искусству, Иностранец, 08.10.2002, 37, Москва

Живопись ближе к жизни, чем к искусству

Завтра, 9 октября, в здании Третьяковской галереи на Крымском валу открывается персональная выставка Михаила Рогинского «Пешеходная зона». На ней представлены работы первого периода творчества Рогинского и живопись последних лет. Посетить ее необходимо, это – важнейшее событие в нашей культурной жизни. Выставка продлится до 27 октября.

ОТЕЦ РУССКОГО ПОП-АРТА?
Михаил Рогинский родился в 1931 году в Москве. Закончил МОХУ Памяти 1905 года. В молодости работал театральным художником в разных театрах страны. Потом преподавал в Городской художественной школе на Пречистенке – тогда Кропоткинской улице. И занимался живописью, которая была в те времена почти никому не понятна. В начале 60-х Рогинский самостоятельно пришел к тому, что делали практически одновременно с ним его коллеги в Великобритании, в США, во Франции и в Италии и что позволило окрестить его «отцом русского поп-арта».
Он изображал на своих картинах обыденные предметы – чайники, примусы, кафельные плитки, спичечные коробки, газовые плиты, табуретки, пустые магазинные витрины, блочные пятиэтажки, все эти знаки советской жизни. В 1965 сделал «Дверь», совершенно революционную для тех лет вещь. Заказал знакомому столяру по собственному чертежу входную дверь, а потом выкрасил ее агрессивной красной краской. В 1978 году, почувствовав себя в вакууме, не слыша отклика на свое искусство, эмигрировал и поселился в Париже. За последнее десятилетие в московских галереях прошло несколько выставок Рогинского, в постоянной экспозиции Третьяковки находится несколько его вещей, но «Пешеходная зона» – первая полноценная музейная выставка выдающегося художника.
Смотришь живопись Рогинского и понимаешь: то, что он делает, к поп-арту имеет очень косвенное отношение. Его творчество не терпит ярлыков. Он трудится над колоссальной задачей, приблизиться к которой большинство современных художников просто боится – занимается живописью в ее чистом, окончательном виде. Без анекдотов, украшательства и стилизаций. Поэтому он одинок среди коллег. Но это именно то искусство – хотя Рогинский и очень не любит слово «искусство» – которое способно отогнать тоску, часто навеваемую привычным contemporary art, даже в самых его радикальных формах. Вроде бы просто живопись, вроде бы даже просто обычная реалистическая живопись, но...
Перед открытием выставки кореспонденты «i» Никита АЛЕКСЕЕВ и Ирина КУЛИК побеседовали с мастером.

МНЕ НА ЭТО НАПЛЕВАТЬ
Н. А.: – Михаил Александрович, ваше положение в художественном мире парадоксально. С одной стороны, все культурно вменяемые искусствоведы и художественные критики единодушны: вы один из самых значительных представителей современного российского искусства. Для художников, которые что—то понимают в своем деле, тоже ясно: вы – мастер. С другой стороны, ваших работ почти нет в музейных коллекциях, с вами не работают большие галереи, вы неизвестны широким массам. Словом, ни славы, ни денег. Конечно, большая персональная выставка в Третьяковке – это факт признания. Но и она готовилась несколько лет, и со множеством трудностей, такое впечатление, что руководство Третьяковки и не особенно было в ней заинтересовано. Дескать, ну, выставляется – и пусть... Как вы к этому относитесь?
– Полностью равнодушно. А тем сотрудникам Третьяковки, кто мне с выставкой помогал, хочу сказать очень большое спасибо.
Н. А.: – Во всем этом есть еще одна сторона. В самом конце 80-х я как—то разговаривал со знаменитым французским художественным критиком и куратором Жан-Юбером Мартеном, тогда он был директором Центра Помпиду. Про вас он сказал: «Я знаю Рогинского. Отличный художник. Но поймите, на всех мест не хватит. Кроме русских есть еще китайцы, латиноамериканцы, африканцы и так далее. По поводу русских выбор уже сделан – это Илья Кабаков».
Потом я беседовал с Пьером Рестани, одним из авторитетнейших европейских искусствоведов, «отцом» Nouveauх Realistes, французского аналога американского поп-арта, и разговор снова зашел о вас. Рестани сказал почти слово в слово то же, что Мартен.
– Что сказать про уважаемого господина Мартена? Он является одним из маленьких столпов societe de consommation, общества потребления. Больше говорить не о чем. Для меня – он «не наш», не мой человек. Я пришел как—то на выставку предшественников поп-арта, в подготовке которой участвовал Мартен. Нас попытались познакомить. Я постарался этого избежать. Мне на него наплевать. А Дед Мороз Рестани с его белой бородищей – да, уважаемый человек... Но почему он мне должен подарки носить?
И. К.: – Михаил, это сознательная позиция – не встраиваться в художественный мир? Или так получилось?
– Сперва я пытался встраиваться. А потом начал сознательно и страстно не встраиваться. Но это случилось не так давно. Это началось лет семь назад. Для меня стало отвратительно куда-то встраиваться. Недавно, когда искали деньги на каталог этой выставки, то решили обратиться к американскому коллекционеру Нортону Доджу, у него в собрании много моих ранних работ. И мне предложили: «Скажи Доджу, что ты ему подаришь картину». В благодарность, конечно, я ему подарю что угодно. Но делать взятку – для меня, черт возьми, это невозможно. С чего я на старости лет этим заниматься буду? Хотя старости пока нет...
И такая же штука у меня по отношению к Западу вообще. Может, не вообще, но по отношению к Франции – точно. Понимаешь, французская художественная публика – это жуткие снобы. В 96-м у меня была выставка в очень симпатичной маленькой галерее Жоржа Алискевича на улице Тайандьер, рядом с Бастилией. И – ничего. Никто не пришел. Ни один уважающий себя критик на такую улицу и в такую галерею не придет. А на Биеннале в Южной Корее в городе Кванджу, в 1995 году, где была одна моя работа, подошел ко мне один из самых известных французских художников Жан-Пьер Рейно, концептуалист, из кафеля уже много лет все выкладывает. Никто его ни за что не тянул. И говорит: «Иногда мне приходится говорить комплименты. Но сейчас я говорю совершенно искренне. Это великолепно! Сколько вы живете во Франции?» Тогда я жил во Франции шестнадцать лет. «И вас никто не знает?! Я обязательно для вас что-нибудь сделаю.» Ага, делает до сегодняшнего дня. Потом я посмотрел его выставку. Там в зале на всю стену было панно из кафеля, сине-бело-красного цвета. Как флаг. И вся история. Такой человек-патриот и я – несовместимы.
Н. А.: – Похоже, Францию вы не сильно любите.
– Отношение французов ко мне вполне естественно. Меня бы удивило, если бы было наоборот. Франция – это единственная страна в Европе, где общество потребления сохраняется в самой ярковыраженной форме.
А Францию я по-своему люблю. Она меня приютила, дала гражданство. Во Франции очень легко жить – если есть деньги.

МНЕ ХОЧЕТСЯ НАРИСОВАТЬ ЭТИХ ЛЮДЕЙ
Н. А.: – Вы мне как—то рассказали замечательную историю. Про то, как, когда в 60-е вам не работалось, вы включали радиоточку, на вас обрушивался вал этой коммунистической гадости, вы заряжались злобой и начинали со вдохновением работать. Сейчас на что злитесь?
– Ни на что не злюсь. Советского Союза больше нет. Во Франции мне злоба не требовалась. Впрыск чужой энергии мне больше не нужен. У меня просто зуд в руках. Я бы назвал это зудом живописи. Знаете, Поллок дырявил банки с краской, бегал вокруг холстов и брызгал на них. Для Кончаловского, Фалька и десятка других либеральных советских художников это живописью, естественно, не было. Это было безобразием. А я—то делаю то же, что Поллок, только по-другому. Я делаю живопись. Возможно, для кого-то это чушь, а не живопись, эти русские-советские люди, которых я изображаю, а для меня это именно и есть живопись.
И. К.: – Но ты продолжаешь работать с советским миром, которого больше нет...
– Да. И у меня нет больше злобы. Помнишь, мы с тобой как—то разговаривали, и ты очень верно определила, чем так хорош Пиросмани. Ему страстно хотелось нарисовать этих персонажей. А, например, какому-то советскому художнику Савицкому, рисовавшему дорожноремонтных рабочих, своих персонажей рисовать не очень хотелось. Ему было все равно.
Вот и мне, как Пиросмани, хочется нарисовать этих людей. Наверное, это приходит с годами. Вспоминаешь, хочешь нарисовать то, что ты жил, что прожил. Но это не ностальгия по эпохе. Это ностальгия по себе самому.
И. К.: – То есть вначале этот мир был чужой, а потом оказалось, что он твой?
– Да. Там, во Франции, выяснилось, что это мой мир. Когда я жил в Советском Союзе, я был очень прозападным человеком. Советская жизнь была для меня отвратительна.

АСКЕЗА И ЖИВОПИСЬ
Н. А.: – Почему на этой выставке изъят огромный период вашего творчества? Здесь только ранние вещи с 62-го по 67-й годы и новые, с 95-го по нынешний год.
– Я сперва вообще хотел показать только новые вещи. Но кураторы выставки Саша Обухова и Таня Вендельштейн убедили меня, что показывать лишь новые работы немыслимо.
Н. А.: – Мне кажется, это совершенно правильно.
– Я не хотел вообще 60-х годов на этой выставке. Для меня главное на этой выставке – работы, сделанные с середины 90-х. Я надеюсь, что люди, врубленные в искусство, поймут, в чем дело, без ретроспективных подсказок. Мне трудно объяснить, мне кажется, что картины должны говорить сами.
Знаете, дело в том еще, что с некоторых пор я в целом отрицательно отношусь к искусству, как его обычно понимают.
Конечно, смешно, когда так говорит художник, но это так. Повторяю, возможно, звучит странно, но для меня живопись – это не искусство. Я могу почти подписаться под словами Роберта Раушенберга о том, что живопись – это нечто среднее между жизнью и искусством. Но для меня живопись ближе к жизни, чем к искусству. И поскольку я занимаюсь только этим, искусство для меня становится неинтересным.
Я сейчас просто не могу смотреть на многие вещи. Не могу смотреть на Тициана, потому что это искусство par excellence. Веласкеса или Гойю я еще могу смотреть, там есть человеческое, а у Тициана – нет. У него нет аскезы. Понимаете, то, что я показываю на этой выставке (я говорю про новые вещи, про 60-е я забыл, это как будто не я делал), – это minimal art. Это аскеза в живописи. Я отказываюсь от «большого искусства» и говорю, что живопись – это то, что мы видим вокруг.
Н. А.: – Все же вернемся к тому, что на выставке отсутствуют почти тридцать лет вашей работы. Мне—то повезло. Я слежу за вашим искусством почти с детства, с конца 60-х. Хотя у меня был провал: я не знал, что вы делали с конца 70-х до конца 80-х. Но когда попал в Париж в 87-м и увидел ваши работы того десятилетия в коллекции живущего в Париже художника Олега Яковлева, был потрясен. Это очень сильно.
Так вот, мне—то понятно, я знаю, как ваше творчество развивалось. И я согласен, последние вещи очень минималистичны. Но люди, которые не знают более ранних ваших картин, могут решить, будто это просто реалистическая живопись. И я считаю, что кураторы поступили абсолютно правильно, уговорив вас показать работы 60-х. Но мне все же не хватает работ промежуточного времени.
– Ну, не поймет кто—то – так не поймет, что же делать? Я уже на некоторых лакмусовых бумажках проверил. Мой брат, который очень далек от искусства, он крупный биохимик, пришел посмотреть картины до открытия выставки. И зашелся от восторга. Он же думал, что я баклуши бью в Париже все эти годы, по кафе да кабакам шляюсь.
По приезде в Париж я плоховато понимал, что творится вокруг. Ходил каждое воскресенье, когда вход бесплатный, в Центр Помпиду. Смотрел. И понял, что живописи больше нет, что людей интересует скорее какая-то социальная информация. Мне такое искусство оказалось ни к чему. И я начал думать: а мне—то что делать? И стал писать картины с пластмассовыми бутылками из—под минералки. А потом начал рисовать полки, искал в них какие-то ритмы. То есть занимался чисто пластическими задачами. Там совершенно не было свойственной мне раньше социальности. Потом возникло желание вспомнить. Я сделал несколько больших работ на бумаге о Москве – магазины, метро, еще что—то. Потом попробовал писать парижское метро, это серия, в которой около пятнадцати картин. А потом начался период негативизма. Я делал довольно мрачные картины с глупыми надписями.
Н. А.: – У Яковлева висит ваша изумительная картина с надписью по-французски, что—то вроде «Важно соблюдать гигиену и чистить зубы зубной щеткой».

ПРАВО НЕ ЗАНИМАТЬСЯ ИСКУССТВОМ
– Вот—вот. Такой дурацкий период. Почему? Наверное, потому, что я не приклеился к французской системе, но надо было как—то на нее реагировать.
А потом это все исчерпалось. В 93-м я впервые, после пятнадцати лет отсутствия, приехал в Москву. И удивился, что кому-то нужен, что меня кто—то помнит. В L-Галерее сделали мою выставку. Это было удивительно! А коллекционер Женя Нутович связался со мной и сказал: «Ваши работы я нигде не могу купить. Давайте я куплю картон, краски, и вы мне сделаете парочку вещей».
Это было настолько неожиданно и приятно... В Париже никто мной не интересовался. Мне там что картины рисовать, что лестницы мыть – одно. Поэтому предпочитаю картины рисовать. И вдруг малознакомый мне человек, которого как коллекционера я знал давным-давно, он собирал нонконформистов, обращается ко мне с такой просьбой. Я сразу согласился, приехал к нему и сделал за день шесть работ, по-моему, очень хорошие.
И с этого дня у меня поехало в другую сторону. Я понял, что должен работать там, где я нужен. Нужен кому-то, – я не говорю, что всем. Какие-то люди здесь находят в том, что я делаю, некий отзвук. Постепенно я и пришел к тому, что показываю на выставке в Третьяковке.
И. К.: – На этой выставке очень бросается в глаза, что работы 60-х – про предметы, а новые вещи – про людей. Что это за люди, как ты к ним относишься, откуда они взялись, почему они пришли в этот мир?
– Когда делаешь людей, ты не пишешь картину. Ты делаешь вот этого, конкретного человека. Ты как бы проходишь насквозь, протапливаешь картину. Вот – человек, и ты с ним общаешься. Эти картины надо смотреть вблизи, они не декоративны, к ним надо подойти. Когда изображаешь человека, начинаешь понимать, что возможно избавиться от живописи как искусства. Но для этого надо долго заниматься живописью, в схеме своей идущей от Сезанна, далее к Мондриану, чтобы понять, что она зашла в тупик. Все правила уже известны, и ты вынужден работать только с устойчивой системой – объем, пространство, пустота и так далее... Это скучно. А человек – он это все убирает. Для меня это очень важно.
Н. А.:– Здесь нет возвращения к иконописи или к проторенессансу, к Джотто?
– В этом предположении есть смысл. Но сперва я вернусь к Пиросмани. В Третьяковке его картины и картины Ларионова висят рядом. Ларионов может сделать по-всякому, и так, и этак. А Пиросмани может сделать только ТАК. Он пишет именно этих, конкретных, как святые, грузин. А Ларионов делает живопись. В этом огромная разница. Ларионов – замечательный художник, конечно! Но разница между ним и Пиросмани в подходе к искусству и к жизни – как отсюда до Луны.
И когда я рисую человека, я надеюсь, что приближаюсь к этому моему идеалу – не заниматься искусством! Конечно, я это делаю при помощи красок. Надеюсь, благодаря многим годам, что я занимаюсь живописью, у меня есть опыт и какое-то умение. Надо уметь строить вещь, иначе на нее будет невозможно смотреть. Это необходимо для того, чтобы иметь право не заниматься искусством.

ДАЙТЕ СЛЕДУЮЩУЮ ЛОШАДЬ!
И. К.: – У тебя на картинах очень странная архитектура, странные здания. Причем часто у тебя подписан точный адрес – и по этому адресу стоят совершенно другие дома. У тебя получается какая-то твоя Москва – она вся застроена в основном хрущобами. Иногда сталинскими или брежневскими домами.
– Хорошево-Мневники, да? Я там довольно долго жил, с 62-го до 74-го года. Это один из первых районов, застроенных хрущобами. Но дело, конечно, не в этом. Я на днях туда съездил из центра на троллейбусе. И почувствовал – это мир, в котором мне очень спокойно. Очень по душе. На пейзажах у меня ведь есть и старая Москва, дома с финтифлюшками... Я пытался это делать, но понял, что совершенно не могу. Мне это не нужно. А еще я много и внимательно когда-то смотрел Мондриана, и я думаю, что для меня вот эти прямоугольные одинаковые дома с их ритмом одинаковых окошек – это, конечно, абстракция. А всякие конкретные украшения, балконы, водосточные трубы – они разрушают картину. Мне не нужны эти детали.
Н. А.: – Здесь, возможно, еще такая штука. Отважусь предположить, что настоящая абстракция по своей сути крайне реалистична. И в этом смысле ваша «абстрактная» Москва оказывается очень реальной. Ведь немногие уцелевшие в более-менее первозданном виде уголки старой Москвы, эти арбатские или чистопрудные переулки, дворы где-нибудь на Петровке или «поленовские дворики» Замоскворечья – это некая «старая» старая Москва. Она уже почти не имеет отношения к реальности города, это в большой степени археология или мифология. Сейчас реальная старая Москва – это Москва, построенная в советскую эпоху.
– Может быть. И рисовать красивую старую Москву для меня – как два пальца в горло.
И. К.: – А можно ли предположить, что когда-нибудь Франция, которую ты не изображаешь, отстоится в столь же цельный и лишенный финтифлюшек образ, как твоя Москва?
– Не исключено. Как говорится, от тюрьмы да от сумы не зарекайся.
И. К.: – Ведь в Париже и в его пригородах тоже есть районы, застроенные однообразными, неприкаянными, неприткнутыми серыми домами, похожими на наши хрущобы.
– У нас в семье очень любят анекдот про наездника, который скачет на лошади, подпруга у седла затянута слабо, и он постепенно сползает к хвосту лошади. И наездник кричит: «Дайте следующую лошадь, эта кончается!» Может быть, и мое московское седло однажды сползет к хвосту, придется перескакивать на парижскую лошадь.
Но пока московская реальность для меня не исчерпана. Вообще же – я себя очень хорошо чувствовал в пролетарском пригороде Кретей, застроенном блочными коробками, где мы раньше жили. Сейчас мы живем в фешенебельном 17-м округе. Я там гуляю со своими собаками, но стараюсь не смотреть ни на людей, ни на дома. А в Кретее я гулял подолгу и с удовольствием разглядывал, что происходит вокруг.
И. К.: – Мне бы очень хотелось увидеть твои картины про Кретей.
– Я сделал несколько таких картин, но потом забросил. Я пока не знаю, как изобразить блочный Париж с арабами и африканцами. Для этого надо еще много времени. А я не знаю, есть ли оно. Это совсем другой вопрос.

Здесь же, на Крымском валу, но в залах ЦДХ, с 8 по 11 октября пройдут три интересные выставки-ярмарки, организованные компанией «Expo-Park – Выставочные проекты» совместно с Messe Frankfurt. Первая – «Ambiente Rossija», все об украшении жилья и человека в самом широком смысле. Вторая – «PaperWorld Rossija». Здесь – целый мир всяких замечательных штук, которые можно сделать из бумаги. А третья – «ChristmasWorld Rossija». Рождество, конечно, еще не завтра, но на этой выставке вы сможете почерпнуть массу важного и занимательного по поводу того, как украсить рождественскую елку и сделать праздник еще прекраснее.

Источник: localhost

   0 / 0