Публикации

2014
Екатерина Компанеец, Керосинка - это русский примус, Заметки по еврейской истории. Сетевой журнал еврейской истории, традиции, культуры, март, 3 (173), Москва

компанеец 1.png

Керосинка - это русский примус



Отрочество в Художественной школе. Учитель живописи Глускин. Гриша Перченков в юности. Учитель композиции Рогинский. Шизня и психиатр Черняховский.

Рогинский часто повторял эту фразу. Так Миша Чернышёв объяснял содержание его работы американскому искусствоведу. Это было во время выставки американского искусства в Пушкинском музее (в1963 году). Я ходила с Гришей Перченковым и компанией. Почему нам решили все это показать, не знаю. Но, вдруг, оказалось, что существует Поп-Арт, Оп-Арт и другой современный Арт. Из России американское искусство смотрелось более интересно, чем вблизи. То ли мы что-то в него вчитывали, то ли, поддержанное курсом доллара и американской демократией, оно внушало уважение. Взгляд со стороны создавал аберрации зрения.
Грише Перченкову очень понравился американский флаг Джаспера Джонса.
- Здорово поработал, - с восхищением говорил он.

компанеец 2.png

Студенты художественной школы.
Сидят: Андрей Панченко, Ира Эдельман, Таня Фриш.
Стоят: Катя Компанеец, Гриша Перченков.
На память Леше Панину, ушедшему в армию


Искусствовед, приехавший с этой выставкой, пришел к М.А. смотреть работы. От него мы и узнали, что живопись М.А. это Поп-Арт и что Рогинский изобрел его одновременно с Джаспером Джонсом, а керосинка, предмет многих работ, это русский примус.
Не знаю, изобрел ли М.А. русский Поп-Арт, но то, что он делал новое, что в начале 60-х годов никто в Москве не делал, это несомненно. У М.А. был собственный взгляд и собственный голос. А это во все времена редкость.
Я училась в художественной школе на Кропоткинской улице. В Художке, как мы ее любовно называли, были свободные нравы. На переменках мы выходили на улицу покурить, озлобляя прохожих своим лохматым и бородатым видом. Учили Глускин, Хазанов, а до 59 года Фальк.

Александр Михайлович Глускин (вот за кем надо было записывать, он знал всех одесских гениев, учился в Коммерческом Училище с Бабелем, он знал "как это делалось в Одессе"), вкус к жизни сиял на его круглых румяных щечках. Я запомнила его рассказ о том, как Бабель читал "Воскресенье" Толстого, и он использован Аликом Жолковским в книге "Бабель". Любимые ученики Глускина ходили в мастерскую по воскресеньям. Это было путешествие за раму картины, в мир живописи. Антресоли с книгами по искусству, где было устроено жилье, верхний свет, кругом предметы для натюрмортов, работы, начиная с двадцатых годов. Первомайская демонстрация в еврейском местечке. Глускин был членом общества НОЖ (Новое Общество Живописи). Луначарский их поддерживал, и Глускин написал его портрет в парикмахерской, со стороны лысины. Луначарский не обиделся и был доволен. В 1933 году Глускин попал под нож борьбы с формализмом. О. Бескин написал статью к созданию Союза Художников (она была издана брошюрой и принята к руководству), где Глускин и Штеренберг были примером вредного рабочему классу формализма.

Среди учеников был Алик Меламид, который показал красивые пейзажи. Даниил Ефимович (Тэк), его отец, позировал Глускину. Однажды пришла Катя Арнольд с вечным спутником молчаливым Борей Касаткиным и разнесла работы старика-Глускина в пух и прах. Катя была в своем боевом периоде, лет ей было тогда пятнадцать. Глускин реагировал добродушно, его и не так в жизни били. В мастерской его "царил" демократизм.

Позировала для портрета и я, в "живописном" красно-оранжево-лиловом платье с геометрическим рисунком. Это было мое любимое платье, перешитое из маминого, ткань называлась загадочно эпонж или японж. Я привела своих родителей и физика Яшу Смородинского, который слыл любителем живописи, в мастерскую Глускина. Почему мои родители не купили портрет, не знаю. Может быть, не было принято вешать семейные портреты. Когда была большая выставка Глускина, после моего отъезда, я просила брата найти портрет и купить. Он сходил на выставку и написал, что портрета не опознал, "а как ты на нем выглядишь"? Портрет похож на меня в шестнадцать лет, рыжевато-каштановые волосы забраны в "раковину" по моде и очень синие глаза. Девушка из местечка Москва.

Нашими богами были импрессионисты и постимпрессионисты. Первыми номерами: Сезанн и Ван Гог. Этой зимой я видела выставку в лос-анджелесском музее "Писарро и Сезанн", и только на ней поняла, насколько Писарро сильнее Сезанна. Мы ходили чуть ли не зимой на пленер и после уроков в Художке бежали на полчаса, до закрытия, в Пушкинский Музей посмотреть кумиров.
Гением среди нас был Гриша Перченков. Он был влюблен в живопись, в жизни против всего восставал и воевал. Гриша (в доме Гарик) рано развился как художник, занимался у Ольги Иосифовны Лурье, одной из жен или любовниц Фалька. Кроме Сезанна и Фалька, источником его вдохновения были фрески Дионисия в Ферапонтовом монастыре. Кажется, они съездили туда с Лешей Паниным. А может быть, так подробно о них говорили, что казалось, видели сами. Мы дружили. Гриша постоянно меня писал, поэтому я называлась "любимой натурщицей Ван Гога". Писание происходило за фанерной перегородкой, а в главной комнате стояли крики, что он украл для меня кусок кекса или котлету. Гриша жил в лабиринте огромной коммуналки, всех жильцов ее я никогда не смогла выучить. Иногда в дверь просовывалась голова на тонкой шее:

- Гари-ик, мне сегодня звонил Хрущев! Он просил поставить ему клизму-у.
Сосед Гозенштейн. Гриша говорил, что он играет на пиле.
Мы были в оппозиции к академизму, идеологии, родителям, общеобразовательной школе и чувствовали себя на высоте в своей нише, занятые проблемами цвета и формы. В Художке некоторое количество студентов академистов имелось, к нашей радости их фамилии были Ахальцев, Животов и Чернятин. Они рисовали гипсовые головы (под руководством Шугрина), готовились в Суриковский институт. Мы их дразнили:
- Тень под носом, тень под глазом, акцент!
Вроде ать, два, взяли. Шугрин преподавал сухо, рисовать в его классе я не любила. Говорили, что он интересный художник, но увидела я его, действительно хорошие, работы только у одного продавца в Калифорнии. Мы смеялись, что "академисты" пишут фузой с палитры. Фуза для меня было что-то плебейское, вроде бузы. Теперь я понимаю, что слово это образовано от fuse, то есть смешивать.

В 1963-м после хрущевской реформы школы из десятилетки в одиннадцатилетку в Художке добавили пятый год. Гриша Перченков в это время уже из нее ушел, даже не получив диплома. Он ухитрился поссориться с директрисой Ниной Николаевной Кофман, обозвав ее сукой. Что было несправедливо. Она была явно хорошим и храбрым человеком и вечно пригревала у себя отверженных. Первый муж ее, дипломат, Кофман, был расстрелян, и она видимо, считала, что хуже ей уже не будет. Нина Николаевна, красивая пожилая дама, была женой Глускина, но мы этого не знали.

Хочу добавить, что Художка начиналась с гардероба, там сидела чрезвычайно милая маленькая старушка, и звали ее Милаша. Она нас всех знала и помнила по имени, даже членов наших семей, которые иногда появлялись в школе. Память у нее была поразительная, она, видимо, помнила всех, кто учился в школе. В других местах гардеробщицы обычно бывали злобные церберы. И библиотека в Художке была не "почищена", спасибо Нине Николаевне. Я приносила домой книги по искусству и литературе. Родители радовались.

В пятом классе учеников было немного, всех не помню, из друзей, Ира Эдельман и Андрей Панченко, высокий худой парень, прозванный Гришей Христос-верблюд. Объяснения прозвищу не имею, разве что оно было основано на внешнем сходстве с тем и другим. Мы пришли в класс композиции, где уже сидел на высоком табурете преподаватель. Час он говорил низким голосом, подперев кулаком подбородок, что композиция это все и во всем, что мы рисуем и пишем. Говорилось это без тени улыбки, он явно не старался нас развлечь или понравиться. Я считалась сильной в композиции, поэтому про себя думала, что ходить не буду, класс был необязательный.
Когда урок закончился и мы вышли, Эдельманища (как мы ее называли) сказала, что она без памяти влюбилась в преподавателя.

- Ты заметила его синие глаза, эти усы, этот голос, как он сидел. Это мой тип. Я буду ходить. И ты тоже ходи, одна я боюсь с ним быть.
Недавно я рассказала об этом Виталику Комару, и он остроумно заметил:
- Она за себя не отвечала.

На занятия с Рогинским, однако, Эдельман редко приходила, по причине неорганизованности и постоянной острой влюбленности в кого попало. Но, спасибо ей, что она меня втравила. Я стала посещать и довольно быстро подружилась с Михаилом Александровичем. Обращалась я к нему по имени и отчеству довольно долго, на "Мишу" потом с трудом перешла. Часто я в классе была одна, и после школы пешком шли ко мне домой, иногда по дороге покупая бутылку вина. Однажды почему-то купили шампанского, что показалось моей маме совершенным развратом. Приводить учителя из школы, да еще пить с ним шампанское. На самом деле никакой "педагогики" в классическом смысле слова в наших отношениях не было, но разговоры о жизни были вполне откровенные.
М.А. рассказывал про службу на севере, про то, что отец отсидел 10 лет и, вернувшись, шутил:
- Я отец из консервной банки и называл себя посажённым отцом.

Несколько раз он рассказывал про неудачный роман, не помню, на севере или в Москве, но к этому времени уже, видимо, закончившийся. Дама была вполне Настасья Филипповна, играла в страсти, дам не дам. М. А. спрашивал меня:
- Почему она так?
Что я в свои семнадцать лет знала про типичные в России женские роли? Я и потом замечала, что М.А. был влюбчив. Рассказы о предмете страсти были восторженные. Как говорится: "Beauty is in the eye of the beholder". Красота в глазах смотрящего, особенно, если он художник.
Я рассказала М.А., что бывает желание уйти из дома, так, никуда.
М.А. посмотрел с удивлением:
- Правда, значит у тебя тоже неврозы, а с виду ты нормальная.

М.А. окончил ту же Художественную школу, учился у Перуцкого. Я спросила, знал ли он Сашу Дмитриева, героя книги Л. Кассиля "Ранний рассвет" о гениально одаренном мальчике, случайно убитом на охоте отцом. М.А. сказал, что учился с ним вместе:
- Ну, насчет безумной одаренности, это родители от огорчения придумали. Художники, члены МОСХА. Перуцкий всегда его ругал за скучный академизм и отсутствие цвета.
Говорили о Матиссе, что он приезжал в Россию изучать русскую икону.
- Изучал, но ничего не понял, - сказал М.А.
М.А. пригласил нас смотреть работы. Поехали Ира Эдельман, Таня Фриш, Андрей Панченко и я. Жил он на Хорошёвке, в жутком хрущевском доме. В проходной комнате детская кроватка, в ней ребенок, странный, какие-то звуки издает дикие, в маленькой комнатке мастерская, вся заставленная большими работами. Натюрморты: керосинки, спички, табуретки. Пейзажи: железная дорога, дорожные знаки, трамваи. Никаких французов, все мрачно, отчетливо, предметно. У меня реакция была просто физическая, шок до тошноты. Жена, Маша, тоже в стиле работ. Простая, крепкая, без кокетства.

Вышли. Эдельман заголосила:
- Гений, гений.
Я не знала, что думать, но отмахнуться было невозможно.
Панченко, как всегда напевно:
- Нет, он же не видит этих красивых деревьев.
Неопределенно указывая на торчащие голые кусты.
Все стало вдруг окрашиваться: и это Рогинский, и то Рогинский. Улицы, знаки, люди, вещи.
М.А. я рассказала про "красивые деревья", он хмыкнул:
- Да, и он их тоже не видит.
Второй раз я пошла к М.А. с Гришей Перченковым. Встреча двух гениев. М.А. мрачно вещал, показывая работы и уставляя их одну на другую огромной кипой.

- Работа должна висеть, как плевок на стене. Помойка…
При этих словах вся неустойчивая конструкция свалилась на него. Тут помойка и подтвердилась. Мы с Гришей радостно заржали, Рогинский тоже смеялся до слез. Обстановка разрядилась.
Я думаю, что рисунки Гриши Перченкова (каталог выставки выпущен в Москве в 1996 году) сделаны под влиянием Рогинского. Конечно, много и Гришиного: портретность, деформации. Рогинский не кокетничал со зрителем, у него была установка на "все как есть". В каталоге даты 1965-1967, мне кажется, что Гриша начал так работать в 64-м, а к 67-му уже этот стиль закончился. Он рисовал, но по-другому, более размыто и лирично. И у Рогинского период керосинок и железных дорог закончился к концу шестидесятых. Начался период живописных групп на фоне пейзажа.

Никто из нас не выставлялся в то время, первая выставка, да и то условно, у меня была в 1966 году в зале на Кузнецком мосту. Симпатичный выставком Молодежной выставки принял у меня довольно-таки мрачную работу "Старуха в больнице", больше подходящую для выставки в морге. У старухи вид смерти. Работу повесили, но Горком Комсомола снял ее в последнюю минуту. Все-таки участие мне засчитали, и с тех пор я числилась в молодежной секции МОСХА.

M.A. смотрел мои работы и в школе, я приносила то, что писала сама, и домой ходил смотреть. Не помню, чтобы я что-то делала в его классе, занятия были чисто теоретические. Например, разбирали работы, сделанные дома. Помню две - старик и старуха на фоне дома, написанная после поездки в Ярославль, и женский портрет (или внутренний автопортрет) в розовом платье на фоне зимнего пейзажа. М.А смотрел работы всегда серьезно, долго, с интересом и без тени снисходительности. О женском портрете говорил, что фигура из одной оперы, написана под влиянием русской иконы, а пейзаж, более реалистический, из другой, Это создает диссонанс, но почему-то вместе держится.
Начиная с 64-го и до 71-го? я написала много фигурных композиций, которые экспонировала на пейзаж. В начале семидесятых Лев Повзнер сказал:
- А, ведь, ты первая это придумала.

То есть то, что делали Рогинский, Повзнер и другие.
Не знаю, в приоритет в живописи я не верю. Кто смел, тот и съел. Кроме того, без влияния нет живописи. Но работала я тогда очень серьезно и, конечно, сама испытала влияние Рогинского.
М.А. очень переживал из-за своего сына. Тогда диагноз не был поставлен. Сейчас я думаю, что это был аутизм, отсутствие социальной адаптации, неспособность делать простые вещи в сочетании с необычными способностями в какой-то одной области. Например, необычная память на номера или знание повадок птиц (в случае Саши Рогинского). По-английски, такие люди называются "savant", по-русски я не знаю для этого названия.

Я организовала встречу М.А. с моим знакомым, психиатром Давидом Абрамовичем Черняховским зимой 64-го. В шестидесятые годы психические заболевания стали модной темой разговоров и стилем жизни. Шизня, шизеть, шизанутый, шизоид, псих были популярными словами молодежного сленга. Знакомые мальчики гуманитарных и артистических профессий ложились в психиатрические больницы. Некоторых семья или власти насильно укладывали. "Хороший диагноз" был белым билетом, то есть освобождением от армии. Психические заболевания были, так же как и пьянство, формой диссидентства, уходом в другое, неподконтрольное государству, состояние. В моде были рисунки психбольных или шизофреников, как тогда было принято, называл почти все заболевания.

Давиду Абрамовичу было лет 27, но держался он чрезвычайно солидно. Он подпольно лечил психоанализом, методом в то время запрещенным, а также гипнозом, что окружало его загадочной аурой. Мне он дал почитать Фрейда "Толкование сновидений", в шестнадцать лет эта книга перевернула мои внутренности. Среди пациентов его было много знаменитостей, чем он любил щегольнуть, время от времени производя то, что по-английски называется "name dropрing".
- Вчера был у Рихтера. Ходил в гости к Каверину.

Приглашал он к Каверину и меня, но я не пошла. Чего глазеть на знаменитостей, чай не зоопарк. Роман Каверина "Два капитана", "Капитанскую дочку" нового разлива, я всерьез прочитала только недавно. Первая часть хороша, а дальше галиматья. Особенно тяжело для моего буржуазного сознания было читать про нелюбовь Кати к человеку, который здесь, рядом, заботится, колбасой кормит, чтоб с голоду не умерла, и любовь к мужу, который годами где-то летает и даже письма не пишет. Издержки романтизма, понятные в обществе, где были перебои с колбасой, и мужья неизвестно где находились.

Была и у Давида Абрамовича коллекция рисунков шизофреников, довольно занудных и сильно извилистых орнаментов. Патология в них точно была, вроде бы невинные листики и виноград, а выглядели мрачно, все не в ту сторону загнуто. Как-то, зимним вечером, мы с М.А. пошли к Давиду Абрамовичу домой в район Кировской - Мясницкой, в Потаповский переулок. Мне пришлось сидеть в той же комнате, выйти было некуда, квартира была коммунальная, и слушать весь их разговор. После подробного рассказа М.А. и расспросов Давид Абрамович сказал, что это детская шизофрения, причем наследственная, у самого Рогинского масса неврозов, а отец Маши ушел из дома и пропал, а так, по словам Давида Абрамовича, обычно начинается шизофрения. М.А. встречался потом с ним еще, но ничего с этим несчастьем нельзя было поделать.


Юность в текстильном Институте. Секретарство в ЗНУИ. Выставка на Хорошовке


В 64 году я поступила в Московский текстильный институт. Выбор объяснялся тем, что он был близко к дому и тем, что, по слухам, он был довольно либеральный. На дневной я не поступила, процентную норму блюли, кроме того, я была не комсомолка. В восьмом классе меня хотели принять досрочно как отличницу, но я нахально сказала, что чувствую, что не готова, морально не созрела.
- Как не созрела, созрела, - настаивала ошарашенная учительница. Но я стояла на своем. Работала с их же демагогией. Дома рассказала родителям, они были удивлены, но довольны.
Конечно, с такими "пунктами" пришлось особенно готовиться к экзаменам. Рисовала и писала я гораздо лучше большинства абитуриентов. Все-таки Художественную школу окончила и ходила рисовать гипсовые головы к Вере Яковлевне Тарасовой (это был конвейер подготовки в ВУЗы), а остальные были в основном "производственники", то есть рядовые необученные. Сдавала Историю КПСС. Что-то вдохновенно врала и видела, что глаза экзаменатора открываются все шире и шире.

- Откуда Вы это знаете! Ведь это из неопубликованных тезисов ЦК КПСС.
Я солидно кивнула, а вот мне известно.
- Вы, конечно, комсомолка, - сказал он с уважением, выводя пятерку.
- К сожалению нет.
- Вы много потеряли.
- Я знаю, - горестно сказала я.

Но, против лома нет приема. Поставили четверку по рисунку (рисунок этот, голова Платона, все годы висел на кафедре, как образцовый) и тройку по живописи, и меня взяли только на вечерний, да и то с папиной протекцией. В исторической перспективе в этом была справедливость, чего им было нашу сестру обучать, когда мы со всем своим образованием, и, кстати, хорошим, уехали.
Ходить в Институт я не любила. В эти годы много всего интересного происходило, а в текстильном народ в основном был тоскливый. Разговоры в студии рисунка были такие:

- Люськ…
- Чего…
- Вчера Витьку видела…
- Ну? И чего?
- Да ничего. Прошел, не поздоровался.
Совершенно в стиле любимого анекдота М.А. Крестьяне решили бунтовать. Собрались перед домом помещика. Помещик выходит в шелковом халате с папироской в роскошном мундштуке:
- Ну, чего, ребята, чего пришли, что скажете?
Все молчат.
- Ну, идите тогда домой, к е..ней матери.
Один приходит домой. Жена ставит на стол тарелку супа. Он долго ест, вытирает хлебом тарелку.
- Чего, чего… Да, ничего!

По закону в те годы, если учишься на вечернем, надо было работать. На работу меня устроила моя тетя Лида (Лидия Алексеевна Бергер). Учреждение носило дивное название ЗНУИ, потом в нем работал и М.А. Заочный народный университет искусств, так расшифровывалось это змеиное сокращение, помещался на Армянском переулке против Старосадского, так что в обеденный перерыв я успевала забегать к Грише Перченкову и съедать сворованную им у матери котлету и кусок кекса. Успевали мы также немного поругаться, потому что находились в противофазе.

В ЗНУИ, где я работала секретаршей на театральном отделении, было и художественное отделение. М. А. сказал, что там работает его друг, Борис Турецкий, и что он потрясающий художник. Делает черно-белую графику, большие листы, как Гартунг. Сказал, чтобы я познакомилась с Турецким. По тому, как М.А. описывал работы Бориса Турецкого, я представляла его вроде Ивана Поддубного, с развитой мускулатурой на мощных руках. Он оказался нежным и хрупким человеком, с лицом мальчика из варшавского гетто. Желтоватое яичко овала и грустные черные глаза. Я представилась. Он помолчал, потом сказал:

- Почему Вы здесь? Вы так выглядите, у Вас такое лицо, что Вы не можете быть здесь, в этом ужасном месте, на этой ужасной лестнице.
Этот шок Борис переживал каждый раз, как меня видел, и каждый раз задумчиво говорил:
- Почему Вы здесь?
Загадка моего пребывания в ЗНУИ его всерьез волновала, хотя на этой лестнице было большое разнообразие лиц.

М.А. говорил мне, что Борис принимает кучу лекарств и травит себя этим. Что это были за лекарства, я не знаю. Были ли это психотропные средства или он лечился неизвестно от чего, потому что был ипохондриком, или действительно чем-то болел. Был он всегда бледно-желтый и между фразами делал большие перерывы, в чем был шарм. Редко расставленные слова делали его речь вдумчивой и серьезной. Однажды мы говорили с ним, как всегда с длинными перерывами. Вообще-то, я говорю быстро и отвечаю обычно, не дослушав конца фразы, но с Борисом впадала в сомнамбулическое состояние.
- Разговариваем как в скафандрах, - сказал он.
Я пришла к нему смотреть работы в коммунальную квартиру на улицу Горького. Мы прошли по длинному коридору, мимо многочисленных дверей, вошли в комнату. Борис усадил меня, тоже сел и долго молча смотрел на мою шубу.

- Как Вы думаете, соседи Вас видели?
- Кажется, нет… - не понимая, к чему он клонит, сказала я.
- Жаль. Хорошо бы видели… А то они говорят, что ко мне ходят одни сумасшедшие и оборванцы.
Шуба на мне была по тем временам роскошная, из лапок черно-бурой лисы.
Однажды мы с Борисом ехали в гости к М.А. Долго тряслись в холодном автобусе. Разговор в обычном стиле, "как в скафандрах".
- Борис, а такой-то фильм Вы смотрели?
- Нет. Я не люблю кино. Мне не нравится его ленточная природа.

Я была потрясена образностью этого замечания, на всю жизнь запомнила и часто цитировала. Однажды я рассказала эту историю в компании литературоведов, и Роман Тименчик заметил, что это цитата из Мандельштама. Но, произнесенная в промозглом автобусе, тихо и с болезненной гримасой, она так шла Борису Турецкому.
Атмосфера в Текстильном была невыносимая, мало того, что народ серый, так еще декан Козлов, пьяница и бабник, хотел со мной "поближе познакомиться", а когда увидел, что дело не пойдет, стал травить и вести разговоры о еврейках. Что его в моем еврействе задевало, не знаю. Не более еврейка, чем другие. В Калифорнии я могла бы его судить за "sexual harrasment" и выиграть дело, но не то в России общество, не те права личности. Особенно на меня обозлились, что я занимаюсь живописью, и даже носила работы на выставком. Кто-то донес. Почему было плохо заниматься живописью? Может, если еврейка, так не пиши, а если пишешь, так не будь еврейкой. Как кратко резюмировал Н.Д. Герман мои жалобы на травлю в Институте:
- Отдаваться надо.


На работе в ЗНУИ я должна была раскладывать картотеку по алфавиту и печатать на машинке какие-то циркуляры. И то и другое я делала очень плохо. Но за молодость и игривость мне прощали. Однажды я сплела из бумажной веревки косицу и приколола скрепкой сзади тете Лиде, которая сидела в той же комнате. Крошечная еврейская женщина, талантливая актриса, она тут же перевоплотилась в горделивую и статную русскую красавицу, роскошным жестом перекинув косу на плечо.

Одно было хорошо, платили шестьдесят рублей, и на все деньги я покупала пластинки в магазине "Мелодия". Мой музыкальный вкус в те времена еще не сложился, разброс был огромный - от Малера и Стравинского до Генделя, Перголези и Баха. М.А., Гриша и другие приходили слушать музыку. Мы сидели в большой комнате, не включая света, и "травили" пластинку за пластинкой. М.А. особенно любил Баха, у меня были Французские Сюиты и Бранденбургские концерты. Выбор небольшой, Бах только начал заново входить в моду. Сейчас у меня огромное количество записей, не говоря о том, что мои дети играют Баха на фортепиано. Как-то М.А. попросил дать ему Баха домой послушать, я дала. Прошло несколько месяцев, он все держал у себя пластинки. Я напомнила.
- М-да, с этим трудно будет расстаться, - сказал М.А.
Я разрешила оставить, хотя и мне было трудно расстаться с любимой музыкой.

Собирались у меня на день рождения в родительской квартире на Воробьевском шоссе, Это была большая, уютная квартира, со столовой в два высоких окна и роскошным видом на Воробьевы горы и Москву-реку. Двадцать седьмого мая (день моего рождения) окна были открыты, комната наполнялась ароматами садов и парка, пели соловьи. М.А. подарил мне свой рисунок "Железная дорога" на картоне, нарисовано было с двух сторон. Гриша с Андреем и Лешей подарили тарелку (наверно, Гриша унес из родительского хозяйства), с приклеенным к ней леденцом и надписью "Катьке толстоморденькой от скопидомов". Это мне недавно напомнила Таня Фриш. Еще они дразнили меня "слащавой Компанеец". Слащавый было одно из бранных слов в нашем жаргоне, например, слащавая живопись.

Однажды, весной 1965, ЗНУИ отправило меня во Дворец Съездов в Кремле. Там был слет коллективов художественной самодеятельности. Во-первых, я терпеть не могу самодеятельности, во-вторых, я не понимала, что должна была там делать. Народу была масса, и я решила, что легко могу уйти и никто не заметит.
Я знала, что М.А. и Гриша Перченков делают выставку в клубе в районе Хорошевского шоссе, и хотела помочь им. Надо было позвонить, узнать, где это. В Кремле я не нашла ни одного телефона - автомата. Я вышла из ворот Кремля и шла по мосту через ров. Вокруг никого. Смотрю - в стене дверца, написано "телефон". Я открыла, стала пытаться звонить, не получается. Только положила трубку, телефон зазвонил. Я взяла. Орут:
- Кто это звонит по внутреннему кремлевскому телефону?! Посылаем конный отряд милиции.
Пока они седлали коней, я ушла.

Когда я приехала в клуб, М.А. и Миша Чернышёв размещали работы в одном зале, Гриша Перченков в другом, вешал свои и Леши Панина. Самого Лешу Панина, нашего школьного приятеля, забрили в армию. Леша был очень милый парень, из простой семьи, отец его сказал на прощанье:
- Ну, что ж, пускай послужит.
Мы, вся компания из Художки, очень переживали его уход. Есть фотография, которую мы сделали и послали ему на память: Гриша Перченков, Ира Эдельман, Таня Фриш, Андрей Панченко и я. Армия сломала Леше жизнь.

Вешали уже второй или третий день. Накануне позвонила мне Ира Эдельман и сказала, что у нее роман с Мишей Чернышёвым. Миша был описан как чудо гениальности и обаяния.
Он оказался красивым мальчиком в белых джинсах не по сезону. Разговаривал на фарцовочном жаргоне, вставляя английские слова, но придавая им русские окончания. В работы его, самолетики и значки, я, как тогда говорили, "не врубилась". Они мне показались детской чепухой.
Миша Чернышёв сразу подошел ко мне и сказал, что надо собрать на бутылку. Мы вышли на улицу, и он объяснил мне, что у него есть система, и она всегда работает:
- Аск нечетные номера, одиннадцать копеек, девятнадцать копеек, тридцать семь.

Действительно, прохожие не отказывали и скоро мы собрали на бутылку. Это был единственный в моей жизни случай попрошайничества. Я не люблю нищих и никогда им не подаю. С другой стороны, если бы они работали по системе Миши Чернышёва, может быть, я бы не выдержала и подала. Только написала эти строки, как увидела в Санта Монике нищего с плакатом "Подайте 37 центов". Но работал он плохо, кривлялся и подмигивал проезжающей публике, снимая тем самым магию числа.


Развеска работ происходила в нервной атмосфере. Живопись Перченкова и Панина не имела ничего общего с работами Рогинского и Чернышёва. Работы Чернышёва явно не нравились Грише, как и любовь Рогинского к ним. Так что в группе был раскол. Я находилась в ссоре с Гришей из-за его ревности. Меня раздражала его фиксация на мне. В его работе с восемью женскими фигурами, что-то вроде хоровода, все восемь имели несомненное сходство со мной. Ира Эдельман находилась в истерическом состоянии из-за дежурной влюбленности в Чернышёва и следила за его разговорами со мной.
М.А. нервничал и обсуждал, кого надо обязательно позвать, потому что эти люди создадут правильное общественное мнение. Юру Злотникова, Вадима Столяра, но Столяр никуда не хочет ходить. Я нахально предложила, что позвоню ему, очарую и заманю на выставку.
- Не поможет, - сказал М.А., - он гомосексуалист.

Не знаю, появился ли Столяр на выставке, я с ним не познакомилась. Но истории о том, какой он был сложный и несносный, слышала потом от Вадика Паперного. Пригласив Вадика в гости, он навязал ему слушать собственное музицирование и вдруг, непонятно на что обозлившись, прогнал. Может быть, это случилось и не один раз, а может быть, музицировал Вадик, но шизанутое поведение точно имело место, а это уважалось. Если человек так себя ведет, значит, имеет разрешение "сверху".

Выставка открылась, пришла "вся Москва". Я заехала за психиатром, Давидом Абрамовичем, мы взяли такси. Давид Абрамович сказал, что мы возьмем с собой человека, который сидел в тюрьме вместе, а теперь и женился на падчерице Пастернака. С биографией Пастернака я не была знакома, теперь понимаю, что речь шла о дочери Ивинской, строго говоря, не падчерице и даже не незаконной дочери. Я заметила, что в России женщины любят преувеличивать степень своих брачных отношений с мужчинами. Это из-за того, что не существует правильной терминологии. Любовница имеет отрицательные коннотации, а термина "girlfriend" не существует, а между тем это слово правильно описывает многолетние отношения с некоторыми финансовыми обязательствами, но не оформленные как брак.
Неточность терминологии отразилась на отношениях третьего порядка, собственно говоря, никакой не зять, с одутловатым лицом и косившим глазом, сидел тихо с сознанием своей великой роли. Наверное, Давид Абрамович пригласил Вадима Козового (так звали его знакомого) для того, чтобы оказаться в пастернаковском контексте:

- Когда я с зятем Пастернака ехал на выставку…

Конечно, нельзя обвинять Давида Абрамовича в том, что он не предвидел, что Рогинский когда-то будет знаменитостью, и что он боролся с энтропией с помощью квазизятя Пастернака.
Когда мы приехали, помещение выставки было уже набито народом. Как люди узнали о выставке, без рекламы в газетах и телевидению, поразительно, телефон в те годы был могучим средством информации. С удивлением увидела я в толпе и мою маму, она тоже была потрясена, увидев меня в обществе психиатра, Давида Абрамовича, которого встречала у общих знакомых. Свое с ним знакомство в кругу моей семьи я не подчеркивала или, как говорится, I strongly deemphasised.

Залы были битком набиты, в основном молодыми людьми, так что и психиатра и мою маму я сразу потеряла из виду. Годы спустя я узнавала от разных людей, что они там были. В частности, от Вадика Паперного, моего второго мужа. Мы, группа друзей Рогинского и Перченкова, чувствовали себя королями бала. Миша Чернышёв подошел ко мне спросить:
- Кто эта вайтовая герла с накрашенными липсами?
Это была красавица Лена Малкова в белом платье с яркой губной помадой. Настроение у всех было приподнятое и заговорщицкое, как всегда бывало в те времена при подпольных и полуподпольных событиях. Люди стояли группами, девушки смотрели загадочными глазами и казались очень интересными. Не помню, чтобы работы как-то обсуждались, это была демонстрация единства с неофициальным искусством.
Когда все разошлись, ко мне подошел уже совершенно пьяный Миша Чернышёв и на своем птичьем языке сказал, что должен со мной серьезно поговорить. Мы отошли в маленький коридорчик, и там он сообщил, что всем герлам на выставке он предпочитает меня.
- Как, - удивилась я, - даже вайтовой с накрашенными липсами?
- Да, да. Ты мне больше подходишь.
Или что-то в этом роде, но с употреблением нецензурной лексики, пробормотал он.
Я была польщена вниманием одного из героев события и сказала, что у меня как раз есть ключ от одной пустой квартиры и дала ему номер телефона туда. Когда мы вышли в зал, события были в полном разгаре: Ира Эдельман, заметив внимание Чернышёва ко мне, пыталась покончить собой с помощью английской булавки, которую она втыкала в розетку. Остальные ее оттаскивали от розетки и отнимали орудие самоубийства. Я сказала, что еду домой, но Эдельман заявила, что не выпустит меня из-под своего внимания ни на минуту, и отправилась со мной. Ночь она провела на коврике у моей кровати, прямо в шубе, следя, чтобы у меня с Мишей ничего не вышло. М.А. дал Ире прозвище "цветок в сметане", это отражало нелепость ее характера. В следующий раз я увидела Мишу в Лас-Вегасе, в 2000 году, на русской конференции. Он все так же нервно развешивал свои самолетики и значки. Но М.А. в Москве продолжал с ним дружить, и время от времени я слышала о сложных перипетиях жизни Миши Чернышёва. То, что выставку сняли на второй день, знают все.

Учитель жизни и живописи Н.Д. Герман. Хедер Вейсберга. Рогинский и Кабаков - отцы русского Поп-арта. Отъезд с Воробьёвки. Эмиграция. Письма.
С осени 1965-го по апрель1967-го я жила в мастерской Нафталия Давидовича Германа. Он настоял, чтобы я бросила никчемную работу, отнимавшую массу времени, и занялась живописью. Я много и удачно писала, благо же, что в мастерской все было под рукой. Как-то поздно вечером (у Германа была агорафобия, днем он не любил выходить) мы поехали к Грише Перченкову. Комната с фанерной перегородкой была увешана рисунками с надписями и выглядела агрессивно, сам Гриша нервно ломал спички и кидал их в меня. Герман говорил, но не помню что, из-за накаленности обстановки. Когда мы вышли, я спросила, находит ли он Гришу красивым, он сказал:
- Такой тип красоты требует горба.

В Москве было такое выражение "внутренний горб", видимо, он имел в виду что-то в этом роде. Рисунки Герману не понравились. Гриша в 67-68 году написал работу по фотографии. Герман в кепке и пальто со мной в виде голубого ангела. Работу с похожей композицией я написала в 1966-м, себя и Германа на фоне ночного пейзажа.
В 1966 году мы с Германом пошли на выставку МОСХА в манеже. В большом, пустом зале он указал мне глазами на мелкую лысую фигурку в другом его конце.
- Это Осип Бескин. Увидишь, что сейчас будет.
Действительно, Бескин, заметив Германа, подбежал и ходил за нами час, выспрашивая о каждой работе. Герман был известен тем, как он говорил об искусстве, а затрудненный, внимательный подбор слов и сильный польский акцент, делали его речь очень убедительной. Когда мы у выхода расстались с Бескиным, Герман сказал:
- Бедняга, ему надо писать статью в газету, а он не знает, что ему думать.

О, как я люблю эти моменты, когда наблюдаешь работу мировой справедливости в действии!
То же, но в другом ключе, произошло на выставке Тышлера в Пушкинском Музее. Мы встретили там Кирилла Дорона и Юру Купермана (оба студенты Германа), которые отнеслись к Тышлеру кисло и ругали. Герман прочитал им небольшую лекцию, почему это хорошо:
- Маленький художник, но придумал свою игру и в нее очень хорошо играет.
Не знаю почему, но на следующий день я одна оказалась опять на выставке. Посреди зала стояли Куперман и Дорон и громко вещали, то, что вчера услышали от Германа, к вниманию посетительниц.

К Рогинскому я с Германом не ездила, ему не понравились мои рассказы, что работы должны висеть, как плевок на стене. Он увидел в этом фрондерство, которое, конечно, там было. Но и моя вина, что я не смогла толково объяснить. Мне было интуитивно понятно, что уже противно было писать "красивые деревья", а хотелось писать без сантиментов, жизнь "как есть", c ее плевками на стене. Такие периоды в искусстве очень важны, они служат расширению поля того, что включает в себя понятие искусства, ломая стены уютного интеллигентского мирка. Работа эта требует большой храбрости, но одной ее мало. Многие пытались ломать устои, но ничего кроме нового салона не создали. Нужен свой мир, свое видение, а оно у Рогинского было. Он не боялся обнажить "жизни бедной на взгляд" и не пытался украшать ее хотя бы и "под знаком понесенных утрат".

К Глускину я сама ездила (Герман болел), повезла показать ему свои новые работы. К моему удивлению и радости, работы понравились, хотя они далеко ушли от того, чему учил Глускин.
- Мудрый еврейский старик, - сказал Герман, когда я рассказала ему о реакции Александра Михайловича на мои работы. Глускин болел и кашлял, у него был рак легких, но он еще не знал. Очень раскаиваюсь, что не навестила его в больнице, а обещала, я была убита горем после смерти Германа.

Друзья мои, Андрей Панченко, Рита Левина, Таня Фриш, Валя Самохин и Володя Андросов, в эти годы стали учениками Вейсберга. Гриша Перченков тоже ездил к нему с работами, и между ними сразу вышел скандал с криками, предаче анафеме и угрозами вечным изгнанием. Гриша иногда задумчиво говорил, что видит Вейсберга, повесившегося в мастерской. Остальные были без памяти влюблены в Вейсберга, повторяли его словечки, изображали его и с восторгом рассказывали, как такой-то был отлучен за писание "картинок". В общем, хедер имени Марселя Пруста. То, что писал сам Вейсберг, кажется мне засахаренной картинкой и "тонкачеством". В ученики к нему я не напросилась, из-за нелюбви к культовым группировкам.

В 1968 году через Бачурина и Купермана я познакомилась с Ильей Кабаковым и иногда ходила к нему в мастерскую. Там жарилось добытое по блату мясо, кто мог, пел под гитару, Кабаков улыбался приветливо и хитро. По стенам было прибито несколько инсталляций, грубовато-ярких и всегда тех же. Кабаков был занят изготовлением иллюстраций к детским книгам. М.А. очень давно хотел познакомиться с Кабаковым, его упомянул искусствовед с американской выставки как второго русского поп-артиста. Я спросила у Кабакова разрешения пригласить Рогинского и свою двоюродную сестру с подругой, и как-то вечером мы пришли. Наташа Полторацкая и Лариса Лехова, обе художницы, имели огромный успех у мужской части салона. Особенно восхищался Юра Куперман:

- Цветаева и Ахматова, - повторял он. Контраст их внешности действительно составлял интересную пару, и отдаленно напоминал знаменитых поэтесс.
В тот вечер, кроме дежурных инсталляций и мяса, украшением мастерской были академические рисунки Кабакова, сделанные во время учебы в Cуриковском институте. Они были везде разложены. Это была юмористическая часть вечера, мол, модернист, а вот как модели и гипсы выдрачивал, что твой академик. М.А. с серьезным и даже мрачным выражением, которое у него бывало, когда он не улыбался, посмотрел большие, раскрашенные инсталляции, затем графические работы с описанием того, что сказали разные жильцы коммунальной квартиры, затем то, что на столах было разложено, отказался от мяса и попросил меня уйти. Когда мы вышли, М.А. раздраженно сказал:

- Бездарный, все бездарно.
- Ну, а академические рисунки?
- И рисунки плохие.
Летом семидесятого года Лев Повзнер позвал меня поехать с ним на день рождения М.А. В это время М.А. дружил с Женей Измайловым и Сережей Есаяном и очень восхищался их живописью. Он мог вести бесконечные разговоры о грунте, подмалевках, лессировках и левкасах. Повзнер был тоже большой знаток оных. Он даже сам изготовил для меня особо залевкашенную доску, поверхность была очень приятная, правда, доска треснула пополам, после того как я написала на ней натюрморт яичной темперой, модной технике тех лет.

Я не знала о дне рождения заранее и заволновалась, что у меня нет подарка. В мамином буфете я увидела бокалы синего хрусталя и решила, что их будет хорошо подарить, потому что М.А. писал теперь в ностальгическом стиле. Так что это будет здорово в натюрморт. Родителей как раз не было в городе, так что до их приезда я куплю такие же бокалы в комиссионке. Мы приехали на Хорошевку, кажется никаких других гостей не было. М.А. показывал новые работы, очень красивые, "Тишинский рынок" со старинным буфетом и маскарадной толпой в стиле Венеции Тернера. Много разговоров было о том, сколько слоев лессировок уже положено. М.А. в это время очень восхищался Маньяско. Говорил:
- Как у него написан задний план, так теперь всё надо писать.
То есть почти гризально, монохроматично.

Разговор был о модной тогда книге Габриэля Гарсия Маркеса "Сто лет одиночества". М.А. был в восторге, я и Лев Повзнер к этой книге относились кисло. Я не пересмотрела своего отношения к Маркесу, нахожу его lowbrow, плебейским писателем, так же отношусь и к другой латиноамериканской литературе, за исключением Борхеса. Он аргентинец, а эти повыше в культурном отношении. Те два раза, что я бывала в Буэнос-Айрес, я была очарована его "парижской" атмосферой. Знаю, что это немодный европоцентризм, но предпочитаю быть старомодной.
Угощением на дне рождения были две жареные курицы. Одна была приготовлена М.А., а другая Машей. Две курицы на пустом столе выглядели довольно дико. М.А. назвал их мужская курица и женская курица. Сначала предложил отведать мужской, она оказалась жесткой и несъедобной. Машина курица была вкусная.
- Женская курица все-таки лучше, чем мужская, - с улыбкой сказал М.А., очевидно вкладывая в эти слова сексуальный смысл.

Перед приездом родителей я пошла в комиссионку, чтобы купить изъятые из хозяйства бокалы. К моему удивлению они стоили бешеных денег, что-то по пятьдесят рублей, а может, даже и по сто, поэтому я купила маме синюю чашку за десять рублей, по принципу - того же цвета. К потере хрустальных бокалов мама отнеслась совершенно равнодушно, но страшно переживала, что я сожгла ее любимую кастрюлю.

B 1970 году родители купили мне и моему брату квартиру в Тропарево. Мы называли эту квартиру "выселки" и совершенно не хотели уезжать из уютной родительской квартиры, расположенной на элитарной Воробьевке. Тропарево было барачно-безликое, да еще без телефона. Сразу у выхода из метро сидел хмурый с похмелья ряд мужиков и баб из ближайшей деревни, тоже Тропарево, и торговал огромными, грязными корневищами хрена. Ничего другого в этом районе купить было нельзя, ну, может быть, газету в ларьке, магазины еще не были достроены. Грязь непролазная начиналась сразу за дверью метро, асфальтовые дорожки почему-то не доходили одна до другой. Между ними всегда оставался зазор в несколько метров, представлявший из себя лужи разной глубины. Вадик Паперный называл эти тротуары "дорожками для разбега". Как-то летом я добралась до деревни, которая виднелась невдалеке, но была абсолютно недосягаема без резиновых сапог до лобка. По обеим сторонам колдобистой улицы торчали заросли дикого хрена, того самого, которым торговали у метро ее хмурые жители.

Видимо, родителям надоели наши гости, звонки, приходы и уходы в любое время дня и ночи (как я их теперь понимаю!), и мама собрала мои вещи и отвезла их на "выселки". Она даже привела мастерового и заказала ему построить стеллаж для моих работ. Когда мама пришла посмотреть на работу, то спросила, почему так криво выглядит.
- А что сейчас прямо-то делается? - спросил хитрый мужик.

В 1972 году у меня и моего первого мужа, Йосика Бакштейна, родилась дочка, Лена. Когда ей было месяцев восемь, М.А. приехал с сыном Сашей на нее посмотреть. Видно было, что она понравилась обоим, Саша хохотал до упаду, глядя на ее игры и штуки. Ему были близки и понятны ее жесты и звуки и очень его развлекали. М.А. был этим доволен и приезжал еще. Они с Сашей приехали, когда я гостила у родителей на Воробьевке. Я вышла проводить их к метро, мы шли через парк, и Саша летал и подражал голосам птицам. М.А. рассказывал, что Саша все знает про птиц, он надеялся, что это знание и любовь к птицам поможет ему получить в дальнейшем работу в зоопарке. В1975 М.А. и Лева Повзнер приезжали на дачу на Клязьму, где я жила с Вадиком и детьми. Моя дочка, трехлетняя Лена была очарована М.А., потому что он сказал, что она уже большая и может не идти спать.

Наша "очная" дружба продолжалась до отъезда М.А. в 1979 году. В начале 1981 уехала и я с детьми и мужем, Вадиком Паперным, после полутора лет ожидания. Мы уезжали на запад, который представлялся одной большой комнатой, но всех нас разметало по свету, карты перетасовались, дружбы, на расстоянии, превратились в переписку изредка. В начале горбачевской эпохи в Лос-Анджелес стал приезжать мой первый муж, Йосик Бакштейн, по делам рекламы "второго авангарда", то есть группы Кабакова-Булатова и еще каких-то авангардистов-соцартистов. Название "второй авангард" я считаю хорошей находкой, может быть, это Йосик придумал или остроумный Борис Гройс. Второй авангард, третий ренессанс, четвертый декаданс. То есть авангард, но не первого разлива, авангард-вторак. Или, перефразируя в духе "Культуры два", авангард два. Но название очень удачно легло на то немногое, что известно на западе о русском искусстве. При слове "Russian Avant-garde" американский интеллектуал закатывает глаза и нежным голосом произносит "Kandisky, o I love him!".

С одной из таких любительниц Кандинского Йосик нас познакомил. Это была супербогатая дама по имени Элейн, которая даже съездила в Россию и привезла оттуда дурацкую историю своих приключений в этой дикой стране, в частности, посещение фабрики по пошиву бюстгальтеров. Она даже привезла с собой несколько этих объектов китча. Элейн повторяла рассказ о бюстгальтерах много раз, а ее сын уже переделывал его в сценарий, где действовали работница по имени Валя и ее муж Галя. В общем, не Россия, а Лесбия. Картины "второго авангарда" украшали стены роскошного дома, служанка-негритянка подавала чудесные обеды. Негритянка в доме, явление давно ушедшее в прошлое, придавала дому черты аристократизма, в духе "Gone with the wind".

За одним из обедов дама сказала, что хочет пополнить коллекцию русского искусства, и я предложила Рогинского. Она согласилась посмотреть. Я позвонила М.А., он сразу отозвался, прислал каталог. Я спросила, нет ли у него работ 60-х годов, он написал, что почти нет, но если нужно, то можно будет устроить. Я отнесла каталог богатой даме, она сказала, что подумает. Через несколько дней я позвонила и услышала, что она решила купить еще Кабакова, тем более что Йосик может ей это устроить.
Дама была сильно наказана жизнью, ее внук, которого я видела в доме, вырос, и то ли от наркотиков, то ли от дурной природы и воспитания, убил четырех человек. Подозреваю также влияние второавангардного искусства. Авангард, он, конечно, впереди прогресса, а моральные и прочие устои разрушает. Может быть, купи она тогда картину Рогинского, все обернулось бы по-другому.


Письма от Миши Рогинского с некоторыми купюрами:


Катя, здравствуй! Получил твою открытку с видом Disneyland. Поздравляю тебя и всех вас с прибытием на землю, чуть не сказал - обетованную. То, что вы имеете сейчас - дом с тремя бассейнами, сказка, которой трудно поверить. Еще ни от кого такого не слышал. Насчет машины, как ты, наверное, сама понимаешь - не проблема. Проблема - иметь права. Говорят, что в штатах это не сложно. И тогда 40 миль до Лос-Анджелеса - чепуха.
Проблема, конечно - жить. Мне кажется, что стоит попробовать продолжить твои прикладные работы. Но тебе, конечно, там видней. Получаете ли вы еще пособие? В Лос-Анджелесе живет русский поэт - эмигрант. Зовут его Юрий Лехт. Адреса я его сейчас не знаю, но смогу узнать попозже.

О себе ничего особенного написать не могу, кроме того, что продолжаю заниматься живописью, как и прежде, подпольно. Правда, осенью будет выставка в здешней галерее. Зарабатывал деньги копиями со старинных фресок и мозаик. Но главная финансовая основа - Нанино вязанье. Кроме того, Нана преподает еще русский язык в одном частном университете, но это больше для души. Что здесь плохо - это то, что нет никого. Т.е. эмигрантов знакомых полно, но это все советский богемный мрак. Так что ничего, окромя работы, не вижу. Парижские галереи в основном коммерческие. Ничего интересного в этом плане здесь не происходит.
Ужасно устал. Очень много работал и чувствую, что надо обязательно отдохнуть, но пока не выходит. Франция очень красивая. Но даже просто хотя бы поездить и посмотреть - нет ни времени, ни средств.

Часто вспоминаю Гришу (Перченкова). Ему, наверное, очень понравилось бы то, что я сделал здесь.
Живем мы в маленьком городе почти в Париже, в новом доме - прямо советская коробка, но четыре комнаты.
Осваивайтесь на новом месте. Это сложно, но жизнь возьмет свое. Не нервничайте - все наладится.
Желаю тебе, Катя, всего самого лучшего. Привет Вадиму и деткам.
Привет от Наны.
Миша
Creteil, 8. 07.81

Здравствуй, Катя!
Письмо я твое получил давно уже, но отвечаю с опозданием, т.к. был очень занят. Насчет слайдов Бориса (Турецкого) - очень жду. Напиши обязательно, когда будешь их пересылать мне, - что с можно с ними делать. Могу ли я, например, написать о нем статью в журнал "А - Я"? Я бы это сделал с удовольствием, но захочет ли Борис? Есть ли у тебя его адрес?
У вас, судя по тому, что ты пишешь, все должно со временем устроиться: "Какие ваши годы?"
Здесь, у нас все идет своим чередом, но вот с друзьями слабо. Например, мне сегодня "стукнуло" 50, а позвать в гости по этому поводу некого, как это ни смешно и ни странно. Правда, я очень много работаю и чувствую эту безлюдность только в паузах.
Когда разбогатеете - приезжайте посмотреть Париж. Остановиться, есть где.
Будь здорова - сама по себе и все вместе.
Привет от Наны.
Миша
14. 8. 1981. Creteil

12. 10. 81.
Здравствуй, Катя!
Сегодня получил твое письмо и слайды Бориса (Турецкого). Спасибо! До этого было еще от тебя письмо, на которое я не ответил, т.к. было много всякой спешки.
Катя, напиши мне, пожалуйста, что за галерея, где ты выставила и продала акварель? Напиши также, что ты сейчас рисуешь и, если есть, пришли фото. Понимаешь, дело в том, что в Атланте живет один человек (эмигрант из Москвы) который ищет художников, чтобы работать с ними как посредник. У него в Атланте и в Нью-Орлеане есть знакомые галереи, где интересуются художниками из России. Мне, например, он предложил контракт на вполне приемлемых условиях, но, к сожалению, на мои темперы, которые я сейчас и забыл как их делать. Его интересуют небольшие вещи (60Х50, примерно) Он очень интересуется работами Жени Измайлова и, если бы Женя уехал, матерьяльная сторона у него была бы в порядке.

Будь здорова, Катя! Привет от Наны и привет твоим.
Миша

Здравствуй, Катя!
Получил твое письмо, на которое вот только теперь отвечаю - что-то не было свободных мыслей в голове, а точнее - хандрил. Я очень рад, что вы с Вадимом так быстро входите в американскую жизнь. Две машины - верное тому доказательство. Америка, очевидно, это не - Европа, что следует и что вытекает из самого названия. Все-таки Америку открыл Коломб, а Европу просто уволок на себе Зевс по морю.
У меня ничего особенного не происходит. Работаю, немного выставляюсь, изредка продаю.
Вот адрес человека из Атланты. Я уже тебе писал, что он эмигрант из союза, что он был посредником, а теперь открыл галерею:
Mr. Anapolsky Rudolf

Мужик он напористый и умеет продавать. В "А - Я", Катя, я напечатался только, как ты понимаешь, в рекламных целях. Ихние русские дела меня совершенно не интересуют.
Моя мечта - опубликовать там же работы Бориса, но от него нет никаких указаний. А я боюсь, что "А - Я" накроется за нехваткой средств и отсутствием матерьяла и тогда будет поздно.
Желаю тебе, Вадиму и детям здоровой американской жизни.
Пиши, как будет настроение.
Привет от Наны.
Миша.
25. 03. 82

Здравствуй Катя!
С опозданием отвечаю на твое письмо. Спасибо за него, за фото, за приглашение и за поздравление. Очень рад за вас. Вот что значит приехать без претензий и без амбиций!
У меня же все наоборот: масса амбиций и ничто не доказано. В мае была здесь (в Париже) моя выставка. Был успех, но продалась только одна работа.
Так что если б не Нана, ходить мне по миру. Нана преподает в Университете в Страсбурге (это граница с Германией) русский язык, культуру и перевод. Все хорошо, но это 4 часа езды.
Правда, всего два раза в неделю.
Так что, сама понимаешь, об приехать в гости сейчас не может быть и речи.

Насчет Жени (Измайлова): около двух лет с ним не в переписке. Слайда этого у меня нет. Поэтому ничего определенного сказать не могу.
Из Москвы ничего не знаю, все отрезано.
Время от времени узнаю новости (всегда печальные) из здешней газетенки "Русская мысль".
Много работаю.
Был вот неделю в деревне, собирал грибы.
Посылаю тебе приглашение на мою выставку. Там довольно симпатичный текст. Может знаешь кого-нибудь, кто говорит по-французски - чтоб перевел.

Вот, пожалуй, и все про нас.
Могу еще добавить, что Франция очень красива, вежлива, любезна, но провинциальна и закрыта для "не своих".
Будь и будьте здоровы, Привет персональный Лене.
И Вадиму и Марку.
Миша.
P.S. привет от Наны

Источник: berkovich-zametki.com

   0 / 0